начало о сайте авторы словарь библиотека ссылки Форум Новости  
  • Идеи в России
    • Религиозные идеи
    • Философские категории
    • Социально-политические идеи
    • Универсалии культуры

 
 


Форма заявки на обучение в РХГА

 
 
Логин:
Пароль:
Регистрация
Забыли свой пароль?
 
 
Наш адрес
191023, Санкт-Петербург,
наб. р. Фонтанки, д. 15
тел. (812) 314-35-21
факс (812) 571-30-75
E-mail: russidea@rhga.ru

Новинки мультимедиа
  • Главная
  •  > 
  • Библиотека
  •  > 
  • Л. Н. Толстой и Русская Церковь (1912)
на печать

Библиотека

Л. Н. Толстой и Русская Церковь (1912)

Настоящая статья была написана по просьбе г. редактора журнала «Revue contemporaine» — для ознакомления с вопросом о Толстом и Рус­ской Церкви западноевропейских читателей. К такому уху и уму она и приноровлена — подробностями своими, тоном своим, мелочами. Но те­зисы, в ней высказанные, суть в точности мои тезисы. Русская Церковь в 900-летнем стоянии своем (как, впрочем, и все почти историческое) поистине приводит в смятение дух: около древнего здания ходишь и про­клинаешь, ходишь и смеешься, ходишь и восхищаешься, ходишь и вос­торгаешься. И недаром — о недаром — Бог послал Риму Катилину и Катона, Гракхов и Кесаря... Всякая история непостижима: причина бес­конечной свободы в ней — и плакать, и смеяться. И как основательно одно, основательно и другое... Но все же с осторожностью...

Или, может быть, даже без осторожности?

И это — может быть. История не только бесконечна, но и неуловима. Статья была переведена на французский язык редакциею журнала; русский ее оригинал печатается теперь впервые.

В. Р.

С.-Петербург, 25 сентября 1911 г.

Они не понимали друг друга; даже не знали. И — разошлись. До проклятия, с одной стороны (отлучение Толстого от Церкви с его впечатлением в обществе), до полного пренебрежения — с другой (отношение Толстого к Церкви). Софья Андреевна пере­дала мне на вопрос, «как отнесся Толстой к отлучению его», что он «выходил на свою обыкновенную прогулку, когда принесли с почты письма и газеты. Их клали на столик в прихожей. Тол­стой, разорвав бандероль, в первой же газете прочел о постанов­лении Синода, отлучавшем его от Церкви. Надел, прочитав, шап­ку — и пошел на прогулку. Впечатления никакого не было».

Потом, может быть, — было впечатление, но как оследующая волна от его собственных об этом предмете размышлений. Но никакой «волны» не поднялось в момент удара и от самого удара.

Духовенство наше страшно невоспитанно художественно, поэ­тически, литературно. И это не только справедливо относитель­но простых священников, но и относительно епископов и даже митрополитов. Митрополит Филарет Московский был послед­ним всесторонне просвещенным и художественно развитым ли­цом в составе русской иерархии. Его стихотворный ответ на одно стихотворение Пушкина, где говорилось о бесцельности жизни, указывает, что он был впечатлителен, и глубоко впечатлителен, к поэтическому слову. Но Филарет был вообще человек исклю­чительных способностей. Чрезвычайно ученый архиепископ Хер­сонский и Одесский Никанор уже писал профессору Н. Я. Гроту, что он «имел терпение прочитать всего несколько глав "Анны Карениной"»: но роман ему «показался так неинтересен, скучен и бессодержателен, что он его бросил, не дочитав». Между тем этот архиеп. Никанор известен в нашей ученой литературе как первый знаток позитивной философии Огюста Конта и англий­ских его последователей, написавший самый серьезный разбор ее. Большинство же духовенства, и высшего и низшего, не чита­ло — иначе как случайно и в отрывках — даже «Войну и мир» и совершенно не имеет понятия о других превосходных и неболь­ших произведениях Толстого. Оно так занято предметами своей церковой службы, вообще своею собственною «церковною исто­рией», истекшею и текущею, неудовольствиями и затруднения­ми в своих отношениях к светской власти, от которой зависимо, наконец экономическим своим обеспечением или, вернее, пол­ною необеспеченностью (русские священники не получают жа­лованья), что ему «не до стихов и прозы». Если оно что и читает, то сочинения друг друга о разных духовных предметах; это — серьезные; менее серьезные читают газеты и низменную беллет­ристику. Вообще, они придают значение жизни своей сословной и — жизни государственной; но жизни литературной они не при­дают никакого значения, «не ставят ее ни в какое число», говоря языком пифагорейцев. Поэтому когда вопрос зашел об отлу­чении Толстого от Церкви, то духовенству субъективно он пред­ставился совершенно иначе, чем всему русскому обществу, на­конец — чем России. Для Церкви и духовенства «отлучить Толстого» — значило выразить, что начал еретичествовать и ос­корблять Церковь «один из литераторов, незаслуженно превоз­несенный, который писал романы из пустой жизни светского об­щества, совершенно уже не христианской по нравственности и быту». О Толстом знали только, т. е. знало духовенство, что он изображал балы, скачки, увеселения, охоту, сражения — все, «до духовных предметов не относящееся». И духовенство совершен­но не знало, а в случаях знания — совершенно не понимало тот огромный, волнующий и тонкий духовный мир, в который Тол­стой проник с небывалою проницательностью. Духовенство наше не только литературно не образовано, но оно и психологически не развито: и сомнения, тревоги, колебания, мучения совести и ума Левина («Анна Каренина»), князя Андрея Болконского и Пьера Безухова («Война и мир»), Оленина («Казаки»), Нехлю­дова («Воскресение» и «Утро помещика») — для него просто не существовали. Все это казалось «вздором и баловством барской души», праздной без работы и серьезного служебного долга.

Это — понимание одной стороны. Мы видим, что оно грани­чит с полным непониманием.

Но и Толстой, со своей стороны, совершенно не понимал Цер­кви.



Он знал Евангелие — да.

Он видел темноту и корыстолюбие духовенства. Видел его мел­кую бытовую неряшливость, сказывающуюся в мелкой боязни перед большою властью, непрямоту в отношениях к богатым людям, от которых оно экономически зависимо; и равнодушие к нравственному состоянию народа. Действительно, духовенство сумело приучить весь русский народ до одного человека к стро­жайшему соблюдению постов; но оно ни малейше не приучило, а следовательно, и не старалось приучить, русских темных людей к исполнительности и аккуратности в работе, к исполнению се­мейных и общественных обязанностей, к добросовестности в де­нежных расчетах, к правдивости со старшими и сильными, к трезвости. Вообще не научило народ, деревни и села, упорядо­ченной и трудолюбивой, трезвой жизни. Это имело страшно тя­желые последствия. Бывали случаи в России, что темный чело­век зарежет на дороге путника; обшаривая его карманы, найдет в них колбасу; тогда он ни за что не откусит от нее куска, если даже очень голоден, если убийство случилось в постный день, когда Церковью запрещено употребление мяса. Это — ужасный случай, но он действителен. Толстой вывел это во «Власти тьмы», где даже убивают новорожденного ребенка, — но предваритель­но надев на него крест, т. е. приобщив его к составу верующих, введя в Церковь. В России есть много святых людей: и гораздо реже попадается просто честный, трудолюбивый человек, созна­тельный в своем долге и совестливый в обязанностях.

Это — общее несчастье России. Сколько в обществе и печати ни говорили об этом духовенству, оно было исторически глухо к этим словам. Оно не замечало, не чувствовало укоров. Таков дух и история Русской Церкви и русского духовенства: а известно каждому из личной жизни, как трудно сознавать, почувствовать и исправить специфические личные недостатки и пороки. Таким образом, этот страшный проступок духовенства есть, однако же, проявление только общечеловеческой, мировой слабости, безво­лия, бессознательности. Все — таковы: только мы и лично «та­ковы» в отношении других слабостей и пороков.

Толстой гневался и волновался около этих недостатков ду­ховенства. Около его бесчувственности к слову, к укору. И вол­нение, развиваясь дальше, — выразилось в резком осуждении русских пышных церковных служб, пышных облачений и при­сущего духовенству значительного властолюбия и честолюбия. «К чему все это, когда вы не выучили народ даже воздерживать­ся от водки».



Конечно, Толстой был прав здесь. Но мелкою правдою. Есть в мировых и исторических вещах крупная правда и мелкая прав­да. Перикл украсил Афины великими созданиями архитекту­ры и скульптуры — и истощил государственную казну на это. Афиняне бросились на него с жестокими упреками, и едва он сам не принужден был пойти в изгнание. Он спасся только, сказав: «Хорошо, граждане, расходы на статуи и храмы я приму на свой личный счет; но зато на них сотру надпись: "Воздвиг афинский демос", и выставлю надпись: "Это сделал для города Афин Перикл"». Афиняне взволновались и оставили прежние надписи, но приняли на себя и расходы, т. е. увеличение налогов. Другой пример: Сципион Африканский спас Рим, победив Аннибала; но на поход в Африку истратил очень много денег и, главное, не записал всех расходов и не мог дать отчета. Народ, подговорен­ный агитаторами, в шумном собрании потребовал у него отчета. Молча он взглянул на неблагодарных граждан и сказал: «Сегод­ня годовщина битвы при Заме (где он разбил Аннибала); я иду в Капитолий принести благодарность богам. Кто хочет — пусть сле­дует за мною». Впечатлительный народ под обаянием благород­ного слова кинулся за ним в Капитолий, покинув клеветников. В обоих случаях народ, требуя отчета в деньгах, был, разумеет­ся, прав. Но он был мелочно прав: и оттого вообще не прав. В та­кую неправоту впал и Толстой.

Он не понял или, лучше сказать, просмотрел великую задачу, над которою трудилось духовенство и Церковь девятьсот лет, — усиливалось, и было чутко и умело здесь, и этой задачи действи­тельно чудесно достигло. Это — выработка святого человека, выработка самого типа святости, стиля святости; и — благочес­тивой жизни.

Конечно, если бы русский народ ограничивался представле­нием, что убить не так грешно, как съесть мяса в постный день, — то в России не было бы возможно вообще никакому человеку жить, сам народ давно погиб бы в пороках и Россия как государ­ство и нация развалилась бы. Но чем-то она держится. Чем? Тем, что от старика до ребенка 10 лет известно всем, что такое «свя­той православный человек»; тем, что каждый русский знает, что «такие святые — есть, не переведутся и не переводились»; и что в совести своей, которая есть непременно у каждого человека, все русские вообще и каждый в отдельности тревожатся этим образом «святого человека», страдают о своем отступлении от этого идеала и всегда усиливаются вернуться к нему, достигнуть его — достигнуть хотя бы частично и ненадолго.

«Святой человек», или «Божий человек», есть образ, именно художественный образ (а не понятие), совершенно неизвестный Западной Европе и не выработанный ни одною Церковью — ни католицизмом, ни протестантизмом.

Он заключается в полном и совершенном отлучении себя от всякого своекорыстия; не говоря о деньгах и имуществе, даже вообще о собственности, — это отречение простирается и на сла­ву, на уважение другими, на почет и известность. «Святой чело­век» погружается в совершенную тишину бемолвной, глубоко внутренней жизни: но не пассивной и бездеятельной, а глубоко напряженной. Усилие направляется на искоренение в себе всех «нечистых помыслов», т. е. на искоренение самих мыслей и же­ланий, связанных с богатством, знатностью, женщинами, шумом городов и базаров. Но это — только отрицательная половина дела, которая была бы неисполнима без положительной: что же напол­нило бы душу, опустевшую от «нечистых помыслов»? Свобода от «нечистых помыслов» есть только выметенная горница для принятия какого-то гостя. Этот «гость», в нее входящий, есть Бог. Но не «Бог» как понятие, не «Бог» как религиозная истина: а Живое Лицо Его, Живое Его Существо, наполняющее душу та­кого «русского праведника», «русского юродивого», «русского святого» неописуемым восторгом и счастьем. Но — не это одно, хотя это — главное. Русский не остается с этим. Иногда он на десять лет уходит в лес, выкапывает себе пещеру, строит себе шалаш и в нем живет, на голоде и холоде и в полном безмолвии, чтобы «сподобиться узреть Бога», «почувствовать Бога»... Он непрерывно молится: и молитва русского человека есть опять душевный феномен, малоизвестный или вовсе неизвестный у других народов. Этого ни описать, ни выразить нельзя, это нуж­но тайно подсмотреть или случайно услышать. Вся молитва сплетается из глубокого сознания своей греховности, своего ни­чтожества, из совершенной примиренности души со всеми людь­ми, виденными и которых не видел он, из жажды Божией помо­щи, из надежды на Божию помощь. Душа такого человека за 5-10 лет прошла страшные отречения и полна страшной жаж­ды. И «по вере» дается: он «чувствует Бога около себя», в своей пещере, шалаше, в келье; больше же всего, конечно, в душе и пылающем сердце. И вот он закален: закален от «искушений», соблазнов, от влечения к пустоте и ничтожеству мира. Но «рус­ский святой» не бывает без великой любви ко всем людям. «Рус­ский святой» есть глубоко народный святой. Тогда он выходит из своего уединения и безмолвия, и одни из таких людей делают­ся «странниками», т. е. переходят из места в место, странствуют по всей России, идут в знаменитые величием и древнею славой монастыри России, Греции, Палестины. Или, чаще, поселяются где-нибудь поблизости к монастырю (но никогда почти в самом монастыре) и беседуют с теми людьми, которые к ним приходят искать утешения и совета в несчастии жизни, в потере ближних, смерти жены или мужа, смерти детей, в брошенности мужем или возлюбленным, в разорении, притеснениях от людей и власти. Наконец, приходят люди, запутавшиеся со своим умом и совес­тью; приходит убийца, приходит богач, кающийся в дурных спо­собах приобретения богатства. Приходят все «труждающиеся и обремененные», о которых учил Спаситель, что Он «пришел ис­целить их». Приходят, наконец, неисцелимо больные телом, что­бы он о болезни их «попросил Бога». Шалаш или келья такого «святого» бывают окружены массою народа: и, проходя среди него, «святой», по взгляду на лицо уже узнав, чем (приблизитель­но) томится пришедший, дотрагивается до него рукою, уводит его к себе в келью или как-нибудь уединяется, и беседует, рас­спрашивает, советует. Такому «святому», по общему народному убеждению, нельзя солгать, как и нельзя, «грех», что-нибудь ему не досказать. Таким образом перед ним раскрываются вся душа и вся жизнь пришедшего за помощью человека. И как за год он переговорит таким образом с несколькими тысячами людей, а за много лет со многими десятками тысяч человек, то душа и ду­ховный взор и духовный разум такого «святого» до того изощря­ются и утончаются в постижении природы человеческой и всех колебаний жизни человеческой, что он становится — как народ называет — «прозорливым», т. е. он прозирает до самого дна душу человеческую, видит эту душу в самом трепете, в самых потаенных волнениях, в самых скрытых поползновениях и сла­бостях; и в то же время он видит в этой душе лучшие возможнос­ти, находит такие силы, которых сам пришедший в себе не со­знавал, наконец, одушевляет и укрепляет к лучшей новой жизни своим святым одушевлением. Он не просто советует, а повелева­ет человеку сделать то-то и то-то, всегда в глубочайшем соответ­ствии с силами и способностями человека, никогда его резко не насилуя и не ломая. Очень нуждающимся, сиротам, вдовам он помогает деньгами — из тех, которые приносят «в дар» ему дру­гие. Толстой любил посещать таких «святых», ибо зрелище на­родное нигде так не открывается, как около жилищ таких «свя­тых». Один такой русский отшельник дал ему сюжет для рассказа «Три старца»: он в нем только несколько переиначил случай, которого случайно был зрителем. Именно — Толстой раз видел, как такой «старец», уже окончив беседу с народом, шел к келье, а люди все бежали около него, и он от этого еще более изнемогал. Вот один из таких «бегущих» схватил его за край одежды. Ста­рец к нему обернулся. — «Что тебе?» — «Как спастись?» — Ста­рец, совсем изнеможенный, в силах был только проговорить: «Да сколько вас в дому?» — «Трое», — ответил пристававший. Тог­да, остановясь и задыхаясь, старец сказал: «Ну, так и спасайтесь, молясь: три вас, три нас — спаси нас». Так мне рассказывал сам Толстой. Достоевский в романе «Братья Карамазовы» вывел в лице старца Зосимы иеросхимонаха Амвросия из той Оптиной пустыни, куда перед смертью поехал из Ясной Поляны гр. Тол­стой. Здесь же у отца Амвросия бывали лучшие русские филосо­фы, Страхов и Соловьев; первый был не только философом, но и превосходным ученым по физиологии и физике. К старцу Амв­росию (он умер лет 18 назад) приезжали и купцы-миллионеры, и придворные лица, дворяне, военные, и последние бедняки, и убо­гие. И он совершенно одинаково говорил со всеми. Таким обра­зом, подобный «святой» есть, собственно, «исцелитель» болящей душою России и болящей в жизни России — иногда на свою не­большую местность, иногда на несколько губерний, иногда даже на всю нашу землю. Последнее было со священником города Кронштадта, Иоанном.

Но это — завершенный образ «святого». Однако приближения к нему крупицами рассеяны во всем народе; или — редкий рус­ский человек не переживает порывов к этой святости, хотя недо­лгих и обрывающихся. Вот этою стороною своей нравственной или, вернее, своей духовной жизни и живет русский народ, ею он крепок, через нее встает изо всяких бед. Русский народ ни­когда не отчаивается, всегда надеется. Параллельно с грубостью, ленью, пьянством, пороками, но в другом направлении, идет дру­гая волна — подъема, раскаяния, порывов к идеалу. И это в про­стом народе еще сильнее и распространеннее, чем в образован­ных классах.

Но этот «святой человек» дан Церковью, церковным духом, церковною историею. Молитвы, присущие нашей Церкви, кото­рые непрерывно народ слышит в храмах, полны совершенно осо­бенного духовного настроения и жизненного понимания. Это ду­ховное настроение полно нежности, деликатности, глубокого участия к людям, глубокой всемирности... В храме постоянно слышатся молитвы «о всех людях» (не об одних православных, не только о своей Православной Церкви), о «примирении всех людей» (между прочим — о примирении «всех Церквей»); о том, чтобы Бог укрепил в людях кротость, прощение обиды; вместе с тем в храме упоминаются с молитвою о помощи «все, теперь бо­лящие», все «путешествующие»; священник вслух молится, что­бы Бог помог присутствующим «подавить свой гнев», «не осуж­дать своего ближнего», «видеть собственные недостатки»; чтобы Бог помог каждому «рассеять свое печальное настроение». Есть ежедневная молитва о том, чтобы Бог каждому присутствующе­му послал в свое время «безболезненную кончину» и «образ хри­стианской смерти». Вместе с тем Церковь молится о плодородии земли, о «мире всего мира», о «благорастворении воздуха», т. е. о хорошей погоде для урожая, овощей и плодов. Все это очень народно и очень жизненно: храмовая служба наша обнимает мел­кое и великое жизни человеческой во всех ее подробностях, в высшей степени понятных и в высшей степени нужных каждо­му. Отсюда проистекает народный и любимый характер церков­ной службы. Не зная церковной службы, совершенно нельзя по­нять, что такое русский народ и как он произошел. Если бы уничтожить церковную службу и разрушить действие ее на душу народную и на быт народный — Россия немедленно дезоргани­зовалась бы, пришла в хаос и пала. Храм вполне заменяет для нашего народа гимназию, школу, университет, книгу и науку. Этого нельзя понять, не зная универсальности нашей храмовой службы и того, что она вся выражена поэтично, вдохновенно. Ее музыкальная сторона, заключающаяся в повышениях и пониже­ниях голоса, произносящего молитвы, в напевах молитв, — уди­вительна. Таким образом, она не только просвещает народ извес­тными истинами, но и постоянно зовет его к идеалу, притом к идеалу жизненному, простому, достижимому, практическому, трезвому и благородному.

***

Вот великий «Акрополь» русского народа; его «победа над Аннибалом»... Здесь таится так много сокровищ, что в виду их совершенно невозможно было подымать тех споров с богослови­ем Церкви, т. е. с книжными теориями о Церкви, которые начал Толстой. Пусть бы во всем был прав Толстой и «русское богосло­вие» под его критикою превратилось бы в развалины. Это ничего решительно не затронуло бы. И «русский святой», с помощью всему слабому и болящему в народе, остался бы по-прежнему все так же нужен и полезен народу, так же свят и прекрасен в своем образе; и «даруй, Господи, мир всему миру, соедини всех верую­щих вместе, уничтожь разлад их сердец, дай нам всем кончину жизни светлую, совестливую и безболезненную» — все это оста­лось бы истиною, все это останется прекрасным и глубоким. Тол­стой был очень похож в своих богословских трудах на медведя, который — желая согнать муху с лица своего заснувшего друга-человека — поднял бы против этой мухи камень, который может убить самого человека.

В этом он был не прав и бессилен. В России, в образованных классах, очень развит полный атеизм: атеисты шумно приветст­вовали его критику, воображая, что она что-то разрушает. Нако­нец, ей очень обрадовались теснимые правительством сектанты, так как эта критика удовлетворяла их чувству вражды к Церк­ви. Но на нее совершенно не обратила никакого внимания вся масса серьезно образованного русского общества, которая знает существо своей Церкви и знает ее корни.

***

Еще о последних, об этих «корнях»... Толстой учился в уни­верситете на физико-математическом факультете, притом, по собственному воспоминанию, — учился плохо и небрежно. Хотя он потом всю жизнь очень много читал и изучал, но это не могло заменить университетских лекций по истории. Дело в том, что никакая книга не содержит в себе интонаций живого голоса жи­вого человека и не содержит «отступлений в сторону», оговорок и замечаний, которыми профессор сопровождает чтение в ауди­тории. Наконец, ни в какую книгу нельзя уложить и ни в какой ученой форме нельзя выразить тех частных бесед, бесед мелька­ющих, обрывающихся, недоконченных, которые студент, заин­тересованный наукою, может иметь с профессором у него на дому или идя по коридору из аудитории. Ведь часто афоризм скажет больше, чем рассуждение; насмешка, сарказм живого человека или его восхищение, выраженное в блеске глаз и вибрации голо­са, — скажут больше, чем печатные строки с печатным знаком восклицания. Словом, книга всегда «без штрихов»; и в книге го­ворит ученый «без тона»; а «тон делает музыку»: и Толстой знал историю вот именно «без музыки». Т. е., в сущности, он ее вов­се не знал, иначе как скелетно и в одних фактах. Духа ее не знал, аромата ее не обонял. Только ученый, уже всю жизнь посвятив­ший на изучение эпохи перехода античного мира в новый, хрис­тианский, мог бы в четыре года университетского курса дать по­чувствовать Толстому такие тайны античных чувств, такие тайны противоположных, христианских, чувств, мог бы передать такую непостижимость древней смерти и нового воскресения, какие поистине уловимы для голоса и уха и неуловимы для бумаги и чтения. Толстой был просто не образован в этой области. Как ни велик его гений, как ни глубоко и всемирно его сердце, он понял бы, что все-таки это есть личный гений, личное сердце, что через голову его проходят личные мысли, сегодня одни и завтра — дру­гие: и все это только омывает подножие того гигантского горного хребта, какой являет собою история в бесчисленных пластах ее, твердынях и неисповедимостях. Как мал Шекспир перед англий­скою историею! Может быть, он гениальнее всякого англичани­на: но все-то англичане, весь английский народ, все поколения этого народа так велики, мудры, поэтичны, что Шекспир все-таки является среди него как Монблан среди Альп. Он выше всех: но Альпы неизмеримо больше его... То же и Толстой в религиозной критике православия: в одежде мужичка и странника, подражая русскому мужику и страннику, — он входил в толпу народную, где-нибудь около монастыря. И он тонул, в ней, исчезал, стано­вился невидим. Это — физически, но также и духовно. Он вдруг действительно перестает быть «великим» среди этого народа, болящего всеми язвами человеческими и мучающегося всеми человеческими сомнениями. Народ, простая, обыкновенная тол­па в тысячу человек, но измученная и религиозно-взволнован­ная, поднятая религиозно молитвой, надеждой, страхом, отчая­нием, принесенными сюда из домов своих, — она религиозно была... не выше, но массивнее, серьезнее, страшнее всех учений Толстого о «непротивлении ли злу» или каких-то других, все рав­но. Народ — гигант, всегда гигант. История — еще больший ги­гант, колосс. И нельзя человеку, никогда нельзя подходить к этим величинам иначе, чем с желанием вникнуть сюда, уважать это, любить это...

Море всегда больше пловца... Оно больше Колумба, мудрее и поэтичнее его. И хорошо, конечно, что оно «позволило» Колумбу переплыть себя; но могло бы «не дозволить». Природа всегда бо­лее неисповедимая тайна, чем разум человеческий. Толстой — был разум. А история и Церковь — это природа.

 


Статьи по теме:
Мольеровские врачи
Теофосия и антропософия в России
Еще о сборнике «Вехи»
Русский фашизм. Из истории возникновения.
Антропософия
Русская философия как тип творчества
Иерархический персонализм Н. О. Лосского.
Персонализм
Россия и свобода
Имеславие как философская предпосылка

Автор:  Розанов Василий Васильевич

Возврат к списку

вверх
На главную Поиск Контакты Карта сайта
Теги
АНАРХИЗМ РУССКИЙ БЕЛАЯ И КРАСНАЯ ИДЕИ БОЛЬШЕВИЗМ БУНТ ВЕХИ ВЕХОВСТВО ВРАГ НАРОДА ВСЕЧЕЛОВЕЧНОСТЬ ГЛОБАЛИСТИКА ДЕМОКРАТИЯ ДИКТАТУРА ПРОЛЕТАРИАТА ДРЕВНЕРУССКОЕ ПРАВО ЕВРАЗИЙСТВО ЕДИНОМЫСЛИЕ ЗАПАДНИКИ ЗАПАДНИЧЕСТВО ИДЕЯ или МАРСКИЗМ-ЛЕНИНИЗМ КОММУНИЗМ РОССИЙСКИЙ КОНСЕРВАТИЗМ КОНСЕРВАТИЗМ В РОССИИ КОСМИЗМ РУССКИЙ ЛИБЕРАЛИЗМ МАРКСИЗМ РУССКИЙ МОНАРХИЗМ РОССИЙСКИЙ НАРОД НАРОДНИЧЕСТВО НАРОДНОСТЬ НАЦИОНАЛ-БОЛЬШЕВИЗМ НЕОНАРОДНИЧЕСТВО НИГИЛИЗМ НИГИЛИЗМ РУССКИЙ ПОЗИТИВИЗМ РУССКИЙ ПОПУТЧИКИ ПОЧВЕННИЧЕСТВО ПРОСВЕЩЕНИЕ В РОССИИ РЕЛИГИОЗНО-ФИЛОСОФСКИЕ СОБРАНИЯ РОССИЯ РУССКАЯ ИДЕЯ РУСЬ СЛАВЯНОФИЛЬСТВО СМЕНА ВЕХ СМЕНОВЕХОВСТВО СОБСТВЕННОСТЬ СОЛИДАРИЗМ СОЦИАЛИЗМ ТОЛСТОВСТВО ТРОЦКИЗМ УТИЛИТАРИЗМ ФАШИЗМ РУССКИЙ ЭГОИЗМА РАЗУМНОГО ТЕОРИЯ
 
 
Веб-проекты РХГА
Православие, католицизм

Философская библиотека Cредневековья

Библиотека по антропологии

Философская библиотека Ренессанса

Библиотека серии "Русский Путь"

Русская идеология

Русская мысль

 
 
© РХГА, 2007-2009 гг.